Евгений Миронов: «Унижение гордыни»
«Православный журнал для сомневающихся?! А разве бывают люди не сомневающиеся?» — так начал наш разговор народный артист России Евгений МИРОНОВ. И продолжил: «Недавно один священник сказал мне, что Церковь — для больных людей. Я страшно удивился — как так? Я сейчас вроде бы не чувствую себя внутренне больным. А батюшка ответил: «Но ведь вы сюда пришли, значит, вас что-то тревожит». И ведь если задуматься, то он абсолютно прав. Но в тот момент это было для меня откровением».
Об откровениях Миронов говорил много. Да и можно ли иначе говорить о таком таинстве как исповедь? Таинстве, сопряженном с предельным откровением и… с предельным сомнением. Во всяком случае, так считает наш сегодняшний собеседник.
«Расскажите ему все»
— Евгений, как вы пришли к вере?
— Помню, над кроватью у моей тети висели два изображения: одно — Ленина, а другое — Иисуса Христа. Такая вот яркая картинка из детства. Иллюстрация того, в каком извращенном веке мы жили и воспитывались. Поэтому к вере я пришел как-то сам, в девятнадцать лет. Поступил в Москве в Школу-студию МХАТ… Наверное, те тяжелые жизненные обстоятельства, в которых я тогда оказался, и заставили прямиком идти в храм.
— А что это были за обстоятельства?
— В Москве надо было выживать — и в смысле денег, и в смысле профессии, и, самое главное, в духовном плане. Ведь столица — большой мегаполис, а я всегда был домашним ребенком. Половина однокурсников была абсолютно «апельсиновыми» детьми известных родителей. Остальные смотрели на меня как на конкурента (меня приняли с испытательным сроком, по окончании которого я должен был занять чье-то место на курсе). Контакта со сверстниками поначалу не было вообще, поэтому было достаточно тяжело. И в девятнадцать лет я крестился. И настоял, чтобы вместе со мной крестились мама и сестра.
Следующим важным этапом для меня стала первая в жизни поездка в Оптину Пустынь. Мне тогда было тридцать три года. Возраст Христа… Говорят, в этом возрасте в жизни всегда что-то меняется. Но я понимал, что надо менять это «что-то» самому, — и поехал в знаменитый монастырь, чтобы поговорить с отцом Илием. Это был момент какого-то всеобщего кризиса: и творческого, и духовного — я четко осознавал, что мне необходима встреча именно с ним.
Но меня к отцу долго не пускали, говорили, что он болен. Пришлось перелезть через забор и тайком пробраться к домику, где была келья старца. Навстречу мне попались человек десять, которые говорили, что прождали несколько часов, но отец Илий к ним так и не спустился. И вдруг подходит ко мне молодой послушник (если бы я был художником, то именно так изобразил бы Алешу Карамазова — в подряснике и кирзовых сапогах) и говорит: «Вы, наверное, хотите к отцу Илию?» «Да, но ведь он болеет», — говорю. Но послушник предложил на всякий случай спросить еще раз: а вдруг старец все же сможет меня выслушать? Он ушел, а, вернувшись, сообщил, что отец Илий сейчас спустится. И как бы от себя добавил: «Расскажите ему все. Просто больше такой возможности у вас может не быть».
Отец Илий спустился… И эта встреча перевернула меня. Он говорил так, как если бы был грешнее меня в тысячу раз, как если бы он в тысячу раз более меня сомневался. Я был просто потрясен всем происходящим: впервые я общался со священником, который — это было видно — переживает за весь мир и за весь мир молится. Встреча была недолгой — всего полчаса. Но в эти полчаса я чувствовал что-то необыкновенное. По форме это, конечно, не была исповедь, но по важности и глубине этот разговор стал для меня чем-то очень значимым.
А потом там же, в Оптиной Пустыни, у меня была возможность уже по-настоящему исповедаться. Одному молодому монаху. Надо сказать, что священника строже мне встречать никогда в жизни не приходилось. Я вертелся, как уж на сковородке. Вспоминал какие-то грехи чуть ли не с детсадовского возраста, рассказывал такие гадости из своей жизни, о существовании которых, казалось, уже забыл навсегда.
Если бы я не знал, что такое исповедь, то решил бы, что монах либо нарочно меня мучает, либо издевается. Но зато когда я вышел из монастыря — это было что-то необыкновенное! Было чувство… невесомости. И ощущение Света вокруг. Я садился на поезд в Москву и чувствовал, что как будто сам свечусь. Но стоило приехать домой — начались дела, и Света становилось все меньше и меньше…
Позитивное унижение
— А что, на ваш взгляд, исповедь в принципе дает человеку?
— Об исповеди говорить очень сложно. Просто сам я пока в этом не до конца разобрался — не до конца определил важность этого таинства для самого себя. В последний раз я был на исповеди четыре дня назад, а между этой исповедью и предыдущей прошло около трех лет. Почему так редко?
У меня есть неутешительный ответ: потому что я слаб. Потому что прихожу к батюшке, каюсь и обещаю оставить грех, а потом не могу выйти из порочного круга и снова возвращаюсь к тому же. Разорвать этот круг получается только когда сама жизнь меня заставляет отказаться от греха. И тогда, зная, что у меня есть не только намерение, но и силы от него освободиться, я снова иду к священнику. Но на это иногда уходит три года.
— А исповедь помогла вам отказаться от греха?
— Не думаю, что исповедь сама по себе может «помочь отказаться от греха». Ведь это — не сеанс терапии. Но исповедь сопряжена с огромным количеством колоссально важных вещей. В первую очередь, я должен быть честен с самим собой, должен знать про себя все: потому что чем больше я сам себе позволяю, тем дальше я от Бога. Это вопрос личной ответственности.
Но тем мы и отличаемся от протестантов, что одной ответственностью дело не ограничивается. У нас есть четкие правила, у нас - все бескомпромиссно. Я должен прийти на исповедь и фактически унизиться: сначала простоять в очереди, а потом практически у всех на глазах рассказать о своих грехах. Это даже не католичество, где сидишь в уютном «шкафчике» со священником за стенкой и горя не знаешь.
Но все это — абсолютно нормально для нас, православных. Это (если опять же вспомнить Достоевского) такое существование на грани: когда человек в крайне неудобных условиях должен вытащить из себя всю накопившуюся грязь. И дома сам с собой я этого сделать не смогу — дам себе поблажку и стану думать о чем-нибудь другом.
У меня была одна исповедь, которая меня не удовлетворила, — мне не хватило именно строгости. Я долго готовился, постился три дня, выписал свои грехи на отдельном листке. Но оказалось, что в тот день исповедь была общей, и, стоя в «общем хоре», я чувствовал: нет рядом священника — и что-то не так. От священника ведь очень многое зависит. Что бы там ни говорили о том, что мы стоим перед Богом и исповедуемся Ему, и о том, что священник — только посредник.
Однажды я пришел в церковь без намерения исповедоваться. Но на выходе случайно столкнулся с незнакомым мне батюшкой. Он сказал мне несколько приятных слов о моих фильмах (я был искренне тронут тем, что слышу это от священника), а потом добавил: «Давайте я вас исповедую». Я возразил, что это невозможно, потому что я к исповеди сегодня совершенно не готовился. А он ответил: «Готовиться к исповеди — очень важно, но конкретно сейчас для вас это не имеет никакого значения». И я понял: этот священник меня почувствовал.
Мы беседовали минут сорок. Правда, когда он мне что-то говорил, а я иногда позволял себе с ним спорить, то он очень быстро показывал, что я заблуждаюсь. В этом смысле исповедь была не совсем обычной. Но она оказалась для меня очень важной.
— Вы произнесли слово «унижение», которое я никак не ожидал услышать в разговоре об исповеди…
— Да, это унижение — унижение своей гордыни. И это очень важное и… позитивное унижение.
К вопросу о посредниках
— Часто говорят: «Если я каюсь в грехах Богу, то зачем мне священник?» Вы когда-нибудь задавались подобным вопросом?
— Задавался. Но отвечал очень просто: участие священника в таинстве исповеди необходимо принять на веру. Это первое. А второе — для меня есть посредники и Посредники. И если бы я в свое время не встретил отца Илия в Оптиной Пустыни, то боюсь даже предположить, какой бы сейчас была моя жизнь. Вот вам и ответ.
— Но если принять, что батюшка — лишь свидетель, что таинство совершает Бог, то легче смиряться, если приходится исповедоваться не очень приятному священнику…
— Может быть, но не уверен, что в данном случае это важно. Как я уже говорил, после отца Илия я исповедовался молодому монаху, который вел себя совсем иначе, чем старец. Но я четко понимал важность и одного, и другого. А потом, когда речь идет об исповеди, не должно (и не может) быть батюшки, который «нравится». Просто важно понять, чего ты хочешь.
Если тебе необходимо, чтобы кто-то точно указал, в чем твоя проблема, — это одно. Если ты ждешь, чтобы тебя всего перевернули и перетрясли, — это другое. А если ищешь ласкового батюшку, который погладит по голове, скажет: «Не переживай, старик, все не так плохо», — тут действительно нужен священник, который «понравится». Только вот зачем?
Таинство или формальность
— Почему нельзя просто сказать себе: «Я плохой, буду бороться со своими грехами»? Зачем идти на исповедь?
— Вы знаете, наверное, есть люди, которые могут сами бороться со своими страстями. И это не обязательно святые. Есть пример Александра Солженицына, у которого слова не расходятся с поступками. И это чувствуется уже в разговоре. Впрочем, я не знаю, насколько он человек церковный. Но знаю другое: Церковь — это уникальное единение людей. И поэтому я не до конца согласен с батюшкой, который сказал мне, что Церковь — для больных.
Безусловно, мы все больны; это бесспорно. Но Церковь — это еще и причастность к Божьей Любви. А если я сижу дома, то, какими бы силами я ни обладал, я все равно существую отдельно. Многие люди так и живут, и хорошо живут. Вот только Любовь так жить не может. Она должна передаваться от одного к другому. Должна между людьми возникать искра Божья.
— Но можно ведь, наверное, приобщиться к этой Любви и не ходя на исповедь?
— Честно признаюсь, я не могу прямо ответить на этот вопрос. Мне не хватает знаний и опыта, чтобы самому для себя эту проблему разрешить. Я пытаюсь каждое воскресенье ходить в церковь и вижу людей, которые каждую неделю приходят на исповедь. Но пока не понимаю этого и не нахожу в себе сил поступать так же. А исповедаться, чтобы «отметиться», чтобы поставить галочку, я не хочу. Как будто не хочу никого тревожить до тех пор, пока во мне не накопится такой ком, с которым уже жить станет невозможно.
Исповедь для меня — принципиально важный акт. Потому что на исповеди для меня крайне важна острота чувств, я должен очень-очень сильно захотеть искоренить всю ту гадость, которая во мне засела. Но если я стану ходить на исповедь каждую неделю, то очень боюсь, что таинство может превратиться в формальность. Я рассуждаю так — и это, безусловно, моя огромная беда, от которой мне необходимо избавляться. И я надеюсь и верю, что нахожусь на пути к этому избавлению. А что потом?
— Бывает, человек получает отпущение грехов, выходит после исповеди и…
— …либо наступает чувство облегчения, либо нет. Мне это знакомо: я испытывал и то, и другое. И оба этих исхода, на мой взгляд — во благо. Если выдоха облегчения нет, значит, что-то в душе не до конца разрешилось, но и то, что ты это чувствуешь, — уже очень хорошо. А если это облегчение пришло, то можно порадоваться. И еще, мне кажется, есть моменты, когда не стыдно себя похвалить. Сказать себе: «Ты все правильно сделал». Вернее, ты все правильно делаешь — это значит, что ты не бродишь в потемках, а осознаешь, какой дорогой идешь. И надеешься, что эта дорога — правильная.
— Некоторые считают, что если после исповеди не наступает облегчения, то это мощнейший стимул для духовного роста. Вы бы согласились?
— Конечно, было бы здорово, если бы все всегда было именно так. Но, думаю, бывает по-разному. С одной стороны, это действительно может помочь духовному росту. Но, с другой стороны, важно, чтобы это не привело к противоположной крайности. Ведь часто люди приходят в церковь как к волшебнику. И если не наступает облегчения, возникает большое искушение подумать: «Вот я пришел, исповедался — и что? Где ваша Церковь, где ваш Бог?» Поэтому человеку крайне важно правильно отнестись к тому, что облегчения может не наступить.
Лучик, исходящий от Христа
— А исповедь помогает или мешает вашей профессии?
— Исповедь никак не сочетается с профессией. Я же иду на исповедь не как актер, а как человек. Правда, один раз в жизни я спросил у священника совета: это касалось роли, которую мне предлагали сыграть в сериале «Мастер и Маргарита» — Иешуа Га-Ноцри. Совет был — «как сердце подскажет».
— В интервью журналу «Итоги» вы сказали, что отказались от роли, потому что актеру нельзя играть Христа. Почему вы так считаете?
— Потому что если зритель увидит актера в образе Христа, он, разумеется, будет сравнивать эту роль с ролью предыдущей, а потом с последующей. А это сразу снижает образ Христа до уровня какого-то обычного персонажа.
Вот у нас есть герой боевика, вот у нас герой мелодрамы, а вот у нас Христос. Но это ведь не так. Иисус Христос — это символ. Но это не значит, что Его нужно играть, всегда ощущая нимб над головой — а я убежден, что Христа необходимо играть, чтобы люди видели, изучали, восхищались, плакали. Но также я убежден в том, что это должен быть не артист. Это должен быть просто некий типаж, неузнаваемый человек, которого специально подобрал режиссер, и который может духовно и внешне подойти на такую роль. Либо актер, который решится сыграть Христа, но сделать эту роль последней в своей жизни.
— А что такое для души актера — сыграть Христа. Это испытание? А может, это просто опасно?
— Не стоит здесь преувеличивать. Иисус Христос — не самая сложная роль…
— А разве может человек сыграть Богочеловека? Мне кажется, это принципиально невозможно?
— Абсолютно верно. Но если говорить чисто о профессиональной стороне дела — об актерском ремесле, — то Гамлета, например, сыграть сложнее — там больше страстей человеческих, а значит, больше метаний. В образе Христа есть все-таки харизматичность и некоторая упорядоченность. И для меня как для актера та же роль Гамлета — намного интереснее.
Но если бы я снимал фильм о жизни Христа или еще каким-то образом прикасался к этой теме, то мне было бы интереснее всего найти в этом образе… сомнения! Очень сильные сомнения. Мне кажется, они могут там быть. «Чашу мимо пронеси» — это же сильнейший, космический эпизод в мировом пространстве.
— Есть хрестоматийное утверждение, что князь Мышкин в «Идиоте» Достоевского — это авторская интерпретация образа Христа. А Мышкина вы сыграли…
— Я сыграл один лучик, исходящий от Христа. Этакий солнечный зайчик. А вообще я не совсем согласен с распространенной мыслью о том, что князь Мышкин — это Христос. И мне кажется, что финал романа все объясняет. Ведь у Достоевского пессимистичный финал. А если бы героем произведения был Иисус Христос, наверняка что-нибудь светлое в конце романа произошло бы. «Идиот» — это роман о человеке.
Правда, Мышкин — человек необычный: до двадцати трех лет он был болен, и на момент начала романа у него сознание ребенка — чистое, незамутненное (и это только подтверждает, что его история — это не история Христа, Который в тридцать три года был сильной, сформировавшейся Личностью). Но дети тоже бывают разные — агрессивные, злые, хитрые, требовательные.
А Мышкин — он своего рода «инопланетянин», ходит в скафандре и по ходу романа начинает из него вылезать: просто чтобы не выделяться, чтобы на него не показывали пальцем и дали жить так, как он может. А жить он может только с правдой и только любя — и любовью спасая. В этом его задача и его миссия на Земле.
Он понимает, что ничего не сможет сделать, но при этом знает, что не сможет остаться в стороне от всего происходящего, и в довершение всего он отдает себе отчет в том, что погибнет, и пытается уехать подальше от всех. Но потом вдруг остается, говоря себе: «Как будет, так и будет».
— Но разве это не путь Христа: прийти в мир людей, спасать его Любовью и знать, что тебя распнут?
— Что касается пути — абсолютно точно: это путь Христа. Поэтому Мышкин, как я говорил, лучик Его сияния.
Где заканчивается душа персонажа?
— Спустя некоторое время после «Идиота» Вы сыграли убийцу Прохора в фильме «Охота на пиранью». Как для Вас такие роли могут сочетаться?
— Любая роль несет некую идею. Я, например, еще играю Порфирия Петровича Головлева в спектакле МХАТ им. Чехова «Господа Головлевы». А это полнейший антипод Мышкина. Он говорит те же слова о Любви, что и Мышкин, что и Христос, но при этом его поступки убивают всех вокруг. Причем он очень искренне верит в Бога и считает себя почти апостолом.
Но когда я играю Порфирия Петровича, я несу ту же «мышкинскую мысль» — просто с другого конца. Когда я соглашался играть Прохора в «Охоте на пиранью», то хотел рассказать историю о человеке, который еще в детстве был превращен советской системой в настоящее чудовище. И для меня было интересно, до какой грани это чудовище дойдет в своем безумии.
— А бывает, что вы соглашаетесь на какую-то роль и думаете: «Ну ладно, сейчас сыграю, денег заработаю, а потом пойду и покаюсь»?
— Не бывает. Это, на мой взгляд, абсолютно бессмысленно. Во-первых, я не настолько люблю деньги. Во-вторых, я потом этим деньгам рад не буду. А в-третьих, боюсь, Бог талант отнимет, потому что за такие вещи Он всегда наказывает.
— Оставляют ли отрицательные роли отпечаток в душе? И если актер глубоко проживает роль, то не возникает ли потребности исповедать грехи своего персонажа, как-то «очиститься» от их влияния?
— Надо сказать, что у меня небольшой опыт отрицательных ролей. Я, например, играл Ивана Карамазова в спектакле «Карамазовы и АД» в театре «Современник». И герой, по замыслу режиссера Валерия Фокина, в финале приходил к очищению. А после «Охоты на пиранью» зрители писали, что им жалко моего Прохора, потому что он так запутался в жизни. Это раз. А потом, мне не кажется, что, сыграв того же Прохора, я запятнался.
Самое главное — отдавать должное своему персонажу. Я четко знаю, кого я играю. И это очень важно — я отделяю свою душу от души такого героя. И наоборот: когда я играл Мышкина, моя душа у него училась и впитывала в себя всю его глубину. К сожалению, многое со временем выветривается. Но не все! Что-то, Бог даст, останется.
— А как вы оцениваете образ отца Анатолия в фильме Павла Лунгина «Остров»?
— По-моему, это замечательный образ. Наглядный пример того вечно сомневающегося служителя Церкви, которого мы можем назвать настоящим. Ведь чем больше веры, тем больше и искушений. Причем искушения эти — они не вокруг, они в тебе самом. И в фильме четко показана колоссальная борьба монаха с самим собой.
Сразу задумываешься о собственной борьбе и понимаешь: наша борьба — другая. Она мелочная. Мы просто тонем в повседневном лукавстве и светском этикете. Знаете, когда играл Мышкина, попробовал какое-то время вообще не врать, даже в самых-самых мелочах… И с трудом продержался один день.
Справка
Евгений Витальевич Миронов родился 29 ноября 1966 года. В 1986 году окончил Саратовское театральное училище, в 1990 году — Школу-студию МХАТ (курс Олега Табакова).
В 1988 году дебютировал в кино в фильме Александра Кайдановского «Жена керосинщика». С тех пор сыграл во множестве фильмов, среди которых «Любовь», «Анкор, еще анкор», «Лимита», «Мусульманин», «Утомленные солнцем», «В августе 44-го», «Космос как предчувствие» и др. Также сыграл в сериалах «Идиот», «В круге первом».
С 1990 года — актер Театра под руководством Олега Табакова. Занят в постановках МХАТ им. Чехова, театра «Современник».
C 2006 года — художественный руководитель Театра Наций. Постоянный член жюри Международной премии Станиславского. Лауреат премий «Кинотавр», «НИКА», «Кумир» и др. Лауреат Государственной премии РФ. Народный артист России.